Главная проблема моего письма заключается в
том, что у меня нет динамики – лишь статика. Я могу сказать то, что я думаю,
как я вижу в этот мир в данный конкретный момент – но я никак не могу
рассказать о том, как я пришла к этому, почему получилось именно так. Мне все
кажется, что я буду бессовестно врать, если не скажу сразу в лоб ответ, который
я знаю для себя, и буду тянуть и пытаться героев с читателями подводить к нему,
когда на самом деле все яснее ясного. А ведь это подведение, этот поиск – это и
есть сюжет. Вот почему мне никак не удается сконструировать сюжет. Каждая моя
попытка сделать это упирается в то, что у меня есть ответ.
На что у меня нет
ответа?
Да на все, на самом деле. Но когда я пытаюсь
уцепиться за какую-то мысль, мне кажется, что все просто и понятно.
Я не знаю, на самом деле, почему и зачем
писать. Я не знаю, как побороть скуку. Я не знаю, как жить с собой. Я не знаю,
как жить с другими людьми.
Я учусь этому, мало-помалу, по капле, и когда
проблема не встает ребром, я стараюсь просто не думать о ней и уж тем более не
пытаться анализировать, действительно ли у меня есть ответ и что это за ответ.
Иначе все, пиздец. Бездны, пучины депрессии, не выдержавшие столь пристального
вглядывания в них, отвечают мне своим безрадельным вниманием, и тогда уже точно
не до письма – хочется просто лежать и умирать (хотя, в прошлый раз мне удалось
таки что–то написать, и это привело даже к неплохим – не писательским, впрочем
– результатам).
О чем же я могу
говорить тогда – на самом деле?
Пожалуй, об этом же. О скуке, о
нерешительности и нерешенности, неразрешенности, неразрешимости, о живности, о
жимолости, о живости, о святости, о старости, о смерти, и вновь о скуке, ибо
ничто не навевает скуку большую, чем смерть, которая и таится на дне вещи –
каждой вещи – на которую мы смотрим, когда нам скучно.
Казалось бы, нет смысла говорить о скуке после
"Тошноты" Сартра – но все дело в том, что его ответ – это не ответ.
Даже в лучшие мои времена, когда я была молода и наивна, я понимала, что это ни
хрена не ответ, что он просто уходит от вопроса в угоду своей философской
доктрине (как сделал и Достоевский, столько внезапно наставив на пусть истинный
Раскольникова буквально на последней странице) – и мне всегда казалось это
страшным читерством, как философской, так и писательской трусостью. Неумение
признать, что на самом деле ты не знаешь ответа на тот вопрос, который
пытаешься решить – это страшно. Но, быть может, только в этом на самом деле и
заключается смысл писательства. Говорить о том, чего сам не знаешь, потому что
любое знание, высказанное словами, приводит к ненастоящему дао и Витгенштейну,
в общем, не имеет решительно никакого смысла – потому что, может быть, не
только я, а и ни один писатель не может сказать ничего из того, что он на самом
деле знает (или думает, что знает, я не настолько самонадеяна) – может говорить
лишь о том, чего не знает и сам, надеясь лишь на то, что где-нибудь на
последних страницах это знание само собой выскочит из его строк, помашет рукой
и читателю, и ему, и он успеет поставить точку раньше, чем это знание
превратится в занудство.